Обустройство участка и дома - Domprio.ru. История России: вопросы и ответы.


Джордано Бруно

Иван Грозный (Иван 4)  |  Петр Первый  |  Аристотель. Биография  |  Кант (Kant)  |  Джордано Бруно

Джордано Бруно. Биография

Бруно родился в 1548 году, в Ноле, провинциальном городе Неаполитанского королевства. Его отец, Джованни Бруно, был военным; его мать звали Фраулиса Саволина; сам же он при крещении получил имя Филипп. Нола, где родился Бруно, находится в нескольких милях от Неаполя, на полдороге между Везувием и Тирренским морем; она всегда считалась одним из самых цветущих городов Счастливой Кампаньи (Compagna felice). Основанная в восьмом столетии до Р. X. греческими выходцами из Колхиды, Нола в период римской и средневековой истории постоянно разделяла изменчивую участь Кампаньи, никогда, однако, не подвергаясь неприятельскому разорению. Поэтому в ней до позднейшего времени могли сохраняться не только древнегреческие обычаи и праздники, но и сам характер ее жителей носил на себе несомненный отпечаток эллинизма.





О раннем детстве Филиппа мы знаем очень мало: до нас дошел лишь один рассказ, относящийся к самому первому периоду его жизни и свидетельствующий, как рано началось его духовное развитие. Однажды ядовитая змея, часто встречающаяся в этих краях, заползла в дом, где жили Бруно, и успела обвиться вокруг лежавшего в колыбели малютки; к счастью, последний не спал, заметил змею и с испуга впервые в жизни членораздельными криками стал звать отца, бывшего в то время в соседней комнате. Впоследствии Филипп, будучи уже большим мальчиком, как-то совершенно для себя неожиданно, вспомнил эпизод со змеею и рассказал о нем удивленным, давно уже позабывшим этот случай родителям, причем он буквально передал слова, которые произносил отец, убивая змею.

Первые 10 лет детства Бруно прошли в замечательно благоприятных условиях как относительно природы, так и окружавших его людей. Город Нола по-прежнему продолжал пользоваться славой одного из прелестных уголков мира; но не таковым было положение самого Неаполитанского королевства, пребывавшего с 1504 года под испанским игом. В то время королем Испании был Филипп II, который, как известно, никогда не улыбался в жизни и которого Шиллер охарактеризовал следующими мастерскими штрихами: “Этому уму были чужды радость и доброжелательность. Его существо было наполнено лишь двумя представлениями: о себе и о том, что стояло выше этого я. Эгоизм и религия наполняли всю его жизнь. Он был король и христианин, и был плох в обоих отношениях, так как хотел соединить в своем лице то и другое. Его религия была грубая и жестокая, ибо и Бог его был существом ужасающим”.

Неаполитанским королевством управлял, именем Филиппа, герцог Альба, успевший уже проявить свою кровожадную натуру даже в этой вполне католической и покорной стране, так что когда в 1567 году он был отозван в восставшие протестантские Нидерланды, то слух о его жестокости предшествовал его приезду и наполнил ужасом эту страну. Собственно, этих двух имен было бы достаточно, чтобы охарактеризовать те общие тяжелые политические условия, среди которых рос Бруно. Но к иноземному гнету присоединились еще и землетрясения, чума и большие неурожаи в Счастливой Кампаньи, откуда, тем не менее, испанское правительство, несмотря на то, что земледельцы тысячами умирали с голоду, отправляло ежегодно громадные суммы собранных с народа денег и целые суда, груженные хлебом. Наконец, турки, обладая лучшим флотом, часто делали набеги на берега Кампаньи и уводили в рабство сотни мужчин, женщин и детей. Правительство, само отличавшееся разбойничьим характером, было не в состоянии оградить страну от разбойников в буквальном смысле, которые, часто под национальными лозунгами, грабили обеспеченных людей и наводили страх на более состоятельные классы общества.

Бруно десяти лет покинул Нолу и поселился в Неаполе у своего дяди, содержавшего там учебный пансион. Здесь он пользовался частными уроками августинского монаха Теофила Варрано, о котором он вспоминал всегда с большим уважением и впоследствии в своих диалогах обыкновенно предоставлял ему роль учителя под именем Теофила. Бруно слушал тогда лекции еще одного учителя, которого он называет Сарнезом. Вероятно, это был знаменитый впоследствии профессор Римского университета Виченцо Кале де Сарно. В 1562 году мы видим Бруно уже в монастыре св. Доминика, в том самом монастыре, где за три столетия перед тем поучал великий Учитель церкви Фома Аквинский. Что, однако, побудило пятнадцатилетнего, богато одаренного юношу поступить в монастырь? Вероятнее всего, что Бруно хотел дополнить там свое образование. В те времена монастыри считались центрами умственной жизни; помимо того, они обеспечивали монахам средства к существованию и предоставляли им достаточно досуга, чтобы заниматься, как того хотел Бруно, наукой и философией. При поступлении в монастырь Филипп Бруно переменил свое имя на Джордано (Jordanus) и под этим именем впоследствии стал известен всему образованному миру.

От своего отца, который был другом поэта Таксило, Бруно унаследовал большие поэтические наклонности; но здесь, в монастыре, они не встретили, конечно, благоприятной почвы для своего развития, зато с тем большим рвением молодой монах в течение 12 или 15 лет предавался изучению древней и новейшей философии и приобрел за время своего пребывания в монастыре поразительно обширные сведения по всем отраслям человеческого знания. Из представителей греческой мысли на него оказали наибольшее влияние элейская школа и Эмпедокл наряду с Платоном и Аристотелем, и в особенности — неоплатоники с Плотином во главе. Бруно познакомился также с каббалою, учением средневековых евреев о Едином. Между арабскими учеными, которые тогда изучались в латинских переводах, Бруно отдавал преимущество Альгацали и Аверроэсу. Из схоластиков он изучал сочинения Фомы Аквинского и натурфилософские произведения немецкого кардинала Николая Кузанского.

Благодаря своему гению и усиленному труду Бруно еще в монастыре окончательно выработал свое самостоятельное и совершенно независимое от учения церкви миросозерцание, однако под страхом тяжкой ответственности ему приходилось тщательно скрывать свои убеждения. Впрочем, последнее не всегда ему удавалось вследствие замечательной искренности и прямоты его характера. Так, однажды, видя, с каким усердным увлечением один из молодых монахов отдавался чтению поучительной книги о семи радостях Пресвятой Девы, Бруно не мог удержаться, чтобы не заметить монаху, что для него было бы гораздо полезнее заняться изучением творений святых отцов церкви, чем читать подобные книги. Замечание это немедленно было доведено до сведения монастырского начальства; Бруно грозила тем большая опасность, что к обвинению в ереси присоединился донос монахов, будто брат Джордано вынес из своей кельи иконы святых угодников и оставил у себя одно лишь Распятие. Дело могло принять очень дурной оборот, но, к счастью Бруно, монастырское начальство, снисходя к молодости обвиняемого, отнеслось не очень строго к его проступку и на первый раз обвинению не был дан дальнейший ход.

В 1572 году, двадцати четырех лет от роду, Бруно получил сан священника и в Кампанье, в провинциальном городе Неаполитанского королевства, молодой доминиканец впервые отслужил свою обедню. В то время он жил недалеко от Кампаньи, в монастыре св. Варфоломея, и по распоряжению своего духовного начальства то служил обедни, то совершал другие требы. Священнические обязанности давали Бруно возможность отлучаться из монастыря и вступать в более близкое общение с людьми и природою. При подобных условиях для него открылся доступ к тем сочинениям, с которыми он не мог познакомиться, живя исключительно в монастыре. Так, здесь, на свободе, он прочел труды первых гуманистов, сочинения некоторых итальянских философов о природе, а главное, познакомился с появившейся тогда впервые в сокращенном виде книгою Коперника Об обращении небесных тел (De revolutionibus orbis); это сочинение окончательно укрепило Бруно в его научном мировоззрении. Вместе с тем его дальнейшее пребывание в среде доминиканских монахов становилось с каждым днем все более затруднительным и опасным для него. Едва он вернулся из Кампаньи обратно в монастырь св. Доминика, как против него возникло новое обвинение. В разговоре с доминиканцем Монтальчино, родом из Ломбардии, утверждавшим, что Арий и его ученики были люди невежественные, Бруно позволил себе благоприятный отзыв об этой ереси. Чаша “заблуждений” Бруно переполнилась, и в 1575 году местный начальник ордена возбудил против него преследование по обвинению в ереси. Было перечислено 130 пунктов, по которым брат Джордано отступил от учения католической церкви. К этому присоединилось и прежнее обвинение, что он вынес из кельи иконы и оставил лишь Распятие. Надеясь встретить в Риме у прокуратора ордена более беспристрастное к себе отношение, чем в сфере личных интриг, доносов и недоброжелательств местных монахов, Бруно отправился в Вечный город, и там, в монастыре St. Maria della Minerva, был принят как гость. Вскоре, однако, от его неаполитанских друзей пришло известие, что процессу придали еще худший оборот с тех пор, как в монастыре были найдены принадлежавшие Бруно творения святых Иоанна Златоуста и Иеронима с замечаниями гуманиста Эразма. Очевидно, Джордано тайком читал эти книги и перед своим побегом не успел их уничтожить. Для Бруно стало ясно, что теперь и в Риме он не может рассчитывать на снисхождение. Он быстро сбрасывает с себя монашеское одеяние и на корабле скрывается в Геную.

Существует рассказ, будто Бруно, уходя из Рима, встретил у ворот Вечного города своего товарища по ордену, который пытался его задержать и отправить в тюрьму, но Бруно не только вырвался из его рук, но и самого столкнул с берега в волны Тибра, где тот нашел достойную смерть. Обнародованные в настоящее время акты архива инквизиции не подтверждают справедливости приведенного рассказа. Впрочем, если бы этот эпизод и имел место в действительности, он едва ли бросал бы тень на нравственную личность Бруно, так как в данном случае последний защищал не только свою жизнь, но и свое высокое назначение служить освобождению человеческой мысли. Как бы то ни было, этот поступок Бруно нельзя назвать убийством из мести, как это желали представить его обвинители. Будь это так, инквизиция не преминула бы воспользоваться подобным случаем и занести его на страницы своих обвинений.

В Генуе Бруно был невольным свидетелем того, до какого самоунижения, хотя и бессознательного, доходил иногда католицизм. Вероятно, это и дало повод Бруно написать впоследствии известный сонет в честь осла.




В Генуе Бруно пробыл всего три дня; там свирепствовала чума, и это заставило его оставить город. Оттуда он перебрался в Ноли, прелестный портовый городок по соседству Савоны. Здесь Бруно получил разрешение от магистрата преподавать грамматику; вместе с тем он учил желающих астрономии. Впрочем, в Ноли философ оставался не более пяти месяцев; скука и необходимость иметь больший заработок гнали его дальше, в соседнюю Савону; однако и здесь Бруно пробыл не более двух недель и перебрался в Турин. В последнем он не мог найти себе занятий и переехал в Венецию. В это время Венеция, подобно Генуе, страдала от чумы, которая началась там с августа 1575 г. и продолжалась до конца 1576 г., унеся в течение этого времени в могилу свыше 42000 жертв.. Ужасное состояние тогдашнего общества дошло до нас в бессмертном описании Боккаччо. Школы были закрыты; бездействовали и книгопечатни, которые могли бы доставить Бруно какой-нибудь заработок в виде корректур. К тому же еще и сенат издал распоряжение, в силу которого преподавание философии предоставлялось венецианским патрициям. Чтобы добыть себе какие-нибудь средства к жизни, Бруно написал и издал в Венеции книгу под названием Знамения времени. К сожалению, это сочинение, излагавшее, вероятно, религиозные и философские взгляды автора, и по настоящее время не обнаружено. Между тем в показаниях перед венецианской инквизицией Бруно ясно говорит об ее издании; он сообщает также, что написал ее и, прежде чем сдать в печать, показал рукопись доминиканцу, отцу Ремичию из Флоренции, и что тот дал одобрительный отзыв. Книга, стало быть, была написана в католическом духе, если католический монах мог ее одобрить. После двухмесячного пребывания в Венеции Бруно оставил ее и переселился в Падую. Здесь он встретил знакомых доминиканских монахов, которые убеждали его, что, хотя он и скрылся из монастыря, для него было бы полезнее продолжать носить монашеское одеяние своего ордена. Это было в порядке вещей в Италии XV века, когда более сорока тысяч монахов жило вне монастырских стен. Позднее, в Бергамо, Бруно последовал их совету и действительно заказал себе рясу из дорогой белой материи; поверх рясы он надел нарамник, взятый им с собою при побеге из Рима. В этом костюме Бруно через Милан и Турин прибыл в Шамбери, намереваясь оттуда перебраться в Лион; пока же он остановился в одном из доминиканских монастырей. В Шамбери Бруно не встретил радушного приема и пришел к убеждению, что в Лионе его ожидает еще худшее. Поэтому он изменил свое намерение и отправился в Женеву.

Бруно приехал в Женеву 15 лет спустя после смерти Кальвина, однако строгий религиозный дух последнего продолжал господствовать с прежнею силой в среде его последователей. В Женеве была в то время итальянская колония, выдающимся членом которой состоял Галеацо Карачьоло, маркиз де Вико, племянник папы Павла IV. В Италии он бросил жену и сына и поселился здесь, чтобы всецело посвятить себя насаждению кальвинизма. Вскоре Бруно познакомился с ним и был принят очень гостеприимно как маркизом, так и остальной колонией. Маркиз советовал ему оставить монашеский костюм и надеть светское платье. Бруно продал духовное одеяние, на эти деньги купил сапоги и другие принадлежности костюма, а итальянцы снабдили его шпагой, плащом, шляпою и всем, что было необходимо. Затем, чтобы обеспечить ученому существование, они доставали ему корректуру. Бруно прожил в Женеве около двух месяцев и за это время настолько изучил сочинения кальвинистских писателей, что даже выступил против одного из них, философа Делафе, с небольшим печатным произведением. Бруно и издателя его книги женевцы посадили в тюрьму. Очевидно, кальвинисты мало изменились с тех пор, когда за четверть века перед этим за сомнение в их догматах сожгли на костре известного врача Сервета, открывшего обращение крови в человеческом организме. Однако вскоре женевцы выпустили Бруно на свободу, зато издателя его книги присудили к денежному штрафу. Бруно покинул центр кальвинизма, возмущенный как учением, так и образом действий представителей “реформированной” церкви. С тех пор он называл их не иначе как деформаторами католицизма. В своем сочинении Изгнание торжествующего животного Бруно вложил в уста Момуса, бога иронии и насмешки, следующее мнение о кальвинистах: “Да искоренит герой будущего эту глупую секту педантов, которые, не творя никаких добрых дел, предписываемых божественным законом и природою, мнят себя избранниками Бога только потому, что утверждают, будто спасение зависит не от добрых или злых дел, а лишь от веры в букву их катехизиса”.

Из Женевы Бруно отправился в Лион, однако, не найдя там в течение месяца занятий, в середине 1578 года перебрался в Тулузу, которая славилась в то время своим университетом с десятью тысячами слушателей. После долгих скитаний Бруно попал наконец в среду действительно образованных и свободомыслящих людей. Он получил предложение давать частные уроки астрономии и преподавать философию. Вскоре в Тулузском университете открылась вакансия по кафедре философии. Бруно быстро сдал экзамен на звание доктора и получил вакантную кафедру. В течение двух лет он непрерывно читал лекции — о трех книгах Аристотеля, о душе и на другие философские темы. “Студенты университета,— говорит хроникер того времени,— вставали в четыре часа утра, слушали обедню, а в пять сидели уже в аудиториях с тетрадями и свечами в руках”. Наибольший интерес учащихся возбуждал в то время вопрос о душе; рассказывают, как однажды профессора, слишком долго останавливавшегося на других темах, слушатели прервали криками: “Anima, anima!” [“Душа, душа!” (лат.)] и заставили его немедленно перейти к этому интересовавшему всех предмету.


Бруно, ярый противник Аристотеля, не стеснялся на лекциях делать нападки на великого стагирита, авторитет которого считался в то время непоколебимым. Логика и физика Аристотеля, вместе с астрономической системой Птолемея, считались тогда нераздельными частями христианской веры. В 1624 году, через четверть столетия после смерти Бруно, парижский парламент издал декрет, запрещавший публично поддерживать тезисы против Аристотеля, а в 1629 году тот же парламент по настоянию Сорбонны постановил, что противоречить Аристотелю — значит идти против церкви. Существует такой анекдот: один ученый того времени, открывший пятна на Солнце, сообщил о своем открытии некоему достойному служителю церкви. “Сын мой,— отвечал последний,— много раз я читал Аристотеля и могу тебя уверить, что у него нет ничего подобного. Ступай с миром и верь, что пятна, которые ты видишь, существуют в твоих глазах, а не на Солнце”.

Отрицательное отношение как к Аристотелю, так и к ученому сословию тогдашнего времени, всюду окружало Бруно враждебной атмосферой и превратило его жизнь в постоянную борьбу с ученым цехом, тем более, что пылкость, с какою он выступал в защиту своей философии, резко противоречила равнодушию остальных философов к своему предмету. Эти последние, по мнению Бруно, сделали не так много, чтобы им было чем дорожить, что охранять и защищать.

Чтобы понять причину ожесточения и ненависти к Бруно, необходимо воспроизвести тогдашнее представление об устройстве вселенной, в наше время уже всеми забытое. Сущность Аристотеле-Птолемеевой системы заключалась в учении о Земле как центре вселенной, вокруг которого вращаются Солнце, Луна и звезды. Земля помещалась в центре небесного свода, представляемого огромным шаром, который, в свою очередь, состоял из десяти твердых, шарообразных поверхностей, вставленных одна в другую и прозрачных, как кристалл. Самая крайняя из этих так называемых сфер с ее неподвижными звездами совершала движение с востока на запад, как бы вокруг оси, проведенной через центр Земли. Второе движение, происходящее внутри вращения первой сферы, имело обратное направление и соответствовало движению Солнца, Луны и семи планет, причем каждое из этих тел двигалось в своей собственной сфере. Таким образом, всех сфер, вместе с внешнею сферою неподвижных звезд, насчитывалось от девяти до десяти. Несмотря, однако, на всю сложность этой системы, она не давала объяснения для всех небесных явлений. По этому поводу существует такой анекдот. Когда юному королю Альфонсу Кастильскому астрономы объясняли устройство вселенной по Птолемею и движение небесных тел, он не мог удержаться, чтобы не заметить: “если бы создатель посоветовался со мною, наверное, мир, был бы лучше устроен”. При каждом затруднении в объяснении небесных явлений, которые не охватывались системою Птолемея, приходилось пускать в дело еще особые эксцентрические круги, называвшиеся эпициклами.

Наконец, за пределами всех этих сфер с прикрепленными на них небесными телами средневековая мысль поместила эмпирей — вечное царство золотого эфира, откуда на вселенную струится озаряющий ее свет, где праведники в неиссякающем восторге созерцают Вседержителя и где незыблемо покоится престол апостола Петра и его преемников, пап. Поэтому-то отрицание Птолемеевой системы устройства мира было равносильно нападению на католическую церковь и на трон ее первосвященника.

Сам Коперник, утверждая, что Земля и планеты вращаются вокруг Солнца, не предвидел всех последствий своего открытия, думая, что за поверхностью, которую описывает самая отдаленная планета — Сатурн, находится кристальная сфера неподвижных звезд, этот пограничный столб мироздания. Пускаться мыслью дальше, за этот предел, Коперник не отваживался. Это сделал Бруно. Он предвосхитил космологию современного естествознания с ее Канто-Лапласовской механической теорией развития. Но что особенно поражает всякого изучающего его философию, так это те многочисленные отдельные факты, на след которых Бруно напал чисто дедуктивным путем и существование которых в настоящее время признано наукою несомненным. Достаточно упомянуть о следующих утверждениях великого итальянца.

1) Земля имеет лишь приблизительно шарообразную форму: у полюсов она сплющена.

2) И Солнце вращается вокруг своей оси.

3) Нутация оси объяснена правильно. “При необозримо разнообразном взаимном отталкивании и притяжении небесных тел не может быть, чтобы самые видимо неизменные центры не меняли постепенно своего взаимного положения. Поэтому и Земля изменит со временем центр тяжести и положение свое к полюсу”.

4) Неподвижные звезды суть также солнца.

5) Вокруг этих звезд вращаются, описывая неправильные круги-эллипсисы, бесчисленные планеты, для нас, конечно, невидимые вследствие большого расстояния.

6) Кометы представляют лишь особый род планет. На этом основании и так как кометы или редко, или даже никогда не делаются видимыми, то и число планет, вращающихся вокруг нашего Солнца, точно не установлено.

7) Миры и даже системы их постоянно изменяются, и как таковые они имеют начало и конец; вечной пребудет лишь лежащая в основе их творческая энергия, вечной останется только присущая каждому атому внутренняя сила, сочетание же их постоянно изменяется.

За изгнание из Оксфорда Бруно отомстил изданием книги, в которой он публично заклеймил грубость, с какой обошлись с ним в Оксфордском университете, обозвав Оксфорд “вдовою здравого знания”, и повторил перед всем миром свое учение об устройстве вселенной. Это сочинение называлось “La Cena delle Ceneri”, в буквальном переводе: “Обед в среду на первой неделе великого поста”. Оно получило это название по поводу своего возникновения. Фольк Гревиль, друг Филиппа Сиднея (о нем мы скажем ниже), в 1584 году пригласил Бруно к себе на обед в среду на первой неделе великого поста, чтобы послушать, как знаменитый итальянец будет защищать свое учение о движении Земли. В беседе за обедом принимали участие также другие выдающиеся ученые и вообще лучшие представители английского общества. Бруно начал с восторженной похвалы Копернику, который, подобно второму Колумбу, обратил в факт неопределенные предчувствия еще древних греков и не побоялся однажды постигнутую им истину возвестить миру вопреки мнению толпы и господствовавшему течению общественной мысли.

Изложение беседы, происходившей за этим обедом по поводу системы Коперника, и составляет содержание названного сочинения. Неизмеримое пространство, бесчисленные солнца, или, вернее, солнечные системы, и каждое солнце, окруженное планетами,— такова вселенная по учению Бруно. Не надо забывать, что Бруно был первым, кто постиг истинное устройство вселенной. Если так превозносят Колумба за то, что он осуществил догадки прежних веков, открыв новую часть света, то какая же слава подобает тому, спрашивал Бруно с чувством сознания собственной заслуги, кто первый проник на небо и открыл там бесчисленные миры? Великий итальянец всецело был погружен в созерцание истинного устройства вселенной и ее бесконечных миров. Луна, говорит он, настолько же принадлежит нашему небу, насколько Земля — тому небу, которое видимо с Луны. Как мы взираем на звезды, так и обитатели звезд смотрят на нас. Если бы мы могли постепенно удаляться от Земли, то было бы видно, как она принимает форму звезды. Есть два рода небесных тел: раскаленные и светящиеся, холодные и освещенные, или солнца и земли. Вероятно, с высоты неподвижных звезд из всей нашей Солнечной системы видимо одно лишь Солнце — в форме светящейся точки. Все тела имеют свое собственное движение, также и Солнце вращается вокруг своей оси. Оболочка Солнца светящаяся, само же оно темное. Таково вкратце содержание диалога “La Cena delle Ceneri”; в нем можно видеть провозвестника Галилеевых диалогов о двух важнейших системах мира. Если в научном отношении труд Бруно уступает диалогам великого физика, то первый превосходит их по своему философскому значению и широте своих взглядов. Галилей ограничился Солнечною системой, между тем как Бруно охватывал всю вселенную. Насколько смелым казалось для современников учение Бруно о бесконечности миров, видно из рассказа, как Кеплер испытывал головокружение при чтении сочинений знаменитого итальянца, и тайный ужас охватывал его при мысли, что он, быть может, блуждает в пространстве, где нет ни центра, ни начала, ни конца.

В отношении метафизических умозрений Бруно проявил гораздо меньше самостоятельности и творчества, чем в своих космологических взглядах. Если он развернул перед нами образ мира, все существенные черты которого подтверждены впоследствии наукою, то для своей метафизики он пользовался идеями элейцев и новоплатоников, мыслями и даже сравнениями Николая Кузанского. Ему принадлежало лишь соединение этих идей с новым, более широким миросозерцанием. Бруно — это философ астрономии. Коперникова система в обобщении, которое он первый ей придал и философски разъяснил,— такова в немногих словах вся его философия. Ее основная мысль — это бесконечность миров. Как следствие и причина необходимо совпадают или как причина немыслима без следствия, так не может и божество быть без мира. Поэтому вселенная для Бруно есть отражение божества. Хотя творческая сила природы, душа мира, есть только божественный атрибут, ее нельзя отделять от самого Бога. Во всем Бруно находит следы божественной силы. “И как бы ни было велико число индивидов и вещей, все-таки в результате они образуют единство и познание этого единства составляет цель и границы всей философии и всего естествознания. Величайшее добро, величайшая цель желаний, наибольшее совершенство и счастье заключаются в единстве, которое все в себе обнимает”.

В этих словах формулировал Бруно в свое время задачу, над решением которой трудилась метафизическая философия последующего времени, начиная Спинозой и кончая идеализмом Фихте, Шеллинга и Гегеля, и трудилась тщетно, принуждены мы прибавить. Если для познания мира нет внешних границ, то есть внутренние, обусловленные самой организацией человека.

Бруно находил недостойным человека томиться, как Петрарка, любовью к женщине, приносить ей в жертву всю энергию, все силы великой души, которые могут быть посвящены стремлению к божественному. “Мудрость, которая есть вместе с тем истина и красота,— вот идеал,— восклицает Бруно,— перед которым преклоняется истинный герой. Любите женщину, если желаете, но помните, что вы также поклонники бесконечного. Истина есть пища каждой истинно героической души; стремление к истине — единственное занятие, достойное героя”.

Бруно были противны мелкие идеалы современной ему школы последователей Петрарки: “В апреле месяце влюбился Петрарка, в апреле же ослы обращаются к созерцанию”. Его любимая женщина София — идеальный образ его собственной философии. Одним словом, он поэт-мыслитель. “И меня любили нимфы — peramarunt me Nymphae”,— говорит он о себе в одном месте, и действительно, едва ли кто имел на это большее право.

Пребывание в Лондоне было лучшим временем в жизни Джордано Бруно. Там он вращался среди благороднейших умов своего века. Его окружали Фольк Гревиль, Дейер, Гарвей, Антонио Перезо, граф Лейчестер, известный каждому из Шиллеровской Марии Стюарт. Но его самым близким другом, к которому он питал восторженную любовь и которому он посвятил Изгнание торжествующего животного и О героическом энтузиазме,— был Филипп Сидней, племянник графа Лейчестера, молодой человек рыцарского характера и замечательных способностей.

Филипп Сидней в 28 лет уже находился при дворе Карла IX и пользовался его расположением, но, тем не менее, едва избежал резни Варфоломеевской ночи, скрывшись в доме английского посланника. После этого он оставил Францию, посетил Германию и Италию, занимался науками некоторое время во Франкфурте-на-Майне и в Падуе, а затем в 1575 году вернулся в Лондон. Здесь Сидней скоро стал любимцем не только королевы, но и народа, интересы которого он с необыкновенной смелостью неоднократно защищал перед Елизаветой. Один лишь он отважился представить королеве оппозиционное мнение парламента по поводу проекта бракосочетания ее с герцогом Алансонским; он же смело защищал перед Елизаветою своего дядю, графа Лейчестера. Одновременно поэт, государственный деятель и полководец, Сидней был не только постоянным защитником всех угнетенных и представителем интересов нации и тех, кто к нему обращался, но он же охранял поэзию, науку и все изящное от грубости пуритан. Преданность Филиппа Сиднея протестантизму и свободе даже других народов привела его к героическому концу. В 1585 году он явился на помощь восставшим против Испании Нидерландам. Начальствуя над кавалерией в сражение при Зутфене, кончившемся, как известно, поражением испанцев, он получил смертельную рану и скончался 14 дней спустя после победы, успев, уже на смертном одре, написать еще одну возвышенную оду.

Кроме дружбы, Бруно пользовался в доме де Кастельно нежной благосклонностью женщин; они вплели не одну душистую розу в тяжелый лавровый венок “гражданина вселенной, сына бога-солнца и матери-земли”, как любил называть себя Бруно. Он, который раньше мог бы поспорить с Шопенгауэром по части пренебрежения к женщинам, теперь неоднократно восхваляет их в своих произведениях и из них больше всего Марию Боштель, жену де Кастелъно, и ее дочь Марию, относительно которой он сомневается, “родилась ли она на Земле, или спустилась к нам с неба”. Бруно приобрел расположение даже Елизаветы, “этой Дианы между нимфами севера”, как он ее называет. Благосклонность королевы простиралась до того, что Бруно мог во всякое время входить к ней без доклада.

К сожалению, де Кастельно в июле 1585 года был отозван со своего поста французского посланника в Лондоне и в октябре уже возвратился в Париж. Бруно как друг последовал за ним и поселился в Париже как частное лицо. Первое время он занимался изучением математических сочинений своего соотечественника Фабриция Морденса. Этому математику он посвятил два сочувственных диалога, тогда же, в 1586 году, изданных им в Париже. Кроме того, здесь он составил и напечатал комментарий к Аристотелевской книге De physico auditu. Под влиянием де Кастельно Бруно сделал попытку помириться с римской курией и даже вступил по этому поводу в переговоры с папским нунцием. Но, к сожалению, они ничем не кончились, так как научные убеждения и совесть не позволили Бруно принять поставленных ему условий.

После этого Бруно, окончательно убедившись в своем разрыве с церковью, выступил явным и сознательным противником традиционного миросозерцания и пылким провозвестником нового учения о мире. Чтоб сделать возможно большую брешь в схоластической философии, он выбрал путь публичного диспута. С этой целью им было послано ректору Сорбонны 120 тезисов против перипатетиков и 30 Пифагоровых и Платоновых положений, с просьбою разрешить их публичную защиту. В этих тезисах с поразительною точностью впервые формулированы были основные принципы нового миросозерцания. Защита была допущена, и диспут происходил в Троицын день, 25 мая 1586 года, в аудитории университета. По тогдашним обычаям, автор тезисов поручал защиту их кому-нибудь из своих друзей или последователей, сам же вмешивался в диспут лишь в случаях, когда ему казалось, что аргументация защитника недостаточна. Публика в широком смысле принимала живое участие в диспутах этого рода и относилась к ним с таким интересом, с каким в наше время она смотрит лишь на скачки, на канатных плясунов, на представления в цирках и тому подобные упражнения.

Прежде диспуты велись нередко с такой живостью и так серьезно, как будто шел вопрос о жизни и смерти. Если диспут затягивался допоздна и не был закончен, он возобновлялся на следующий день с раннего утра, причем публика не только не опаздывала, но собиралась даже раньше самих диспутантов.

Победитель оставлял аудиторию обыкновенно среди единогласных криков одобрения и после всевозможных оваций; побежденный спешил навсегда оставить университет, где он потерпел неудачу.

Бруно поручил защиту объявленных им тезисов наиболее даровитому из своих учеников, молодому аристократу Жану Геннекену. Тот начал защиту восторженною похвалою автору тезисов, которого он прославлял как пророка, возвестившего приближение новой эры в жизни человечества. Составленное, вероятно, самим Бруно объявление о приглашении желающих участвовать в этом диспуте было озаглавлено: Excubitor (т.е. пробуждающий к жизни) и представляло классический манифест свободного научного духа против тирании католицизма и предрассудков большинства.

Как организм,— говорит автор манифеста,— может привыкнуть к действию яда, так и человеческая мысль привыкает к устарелым заблуждениям. Недостойно мыслить заодно с большинством только потому, что оно большинство. Автор предпочитает славу в глазах богов бесславному господству во мнении толпы. Аристотель был выдающийся ум, но несправедливо считать авторитет его непогрешимым. Единственным авторитетом должен быть разум и под его руководством производимое исследование. С пламенным красноречием Бруно — Геннекен заклинает профессоров Парижского университета склонить голову “перед величием истины”, воздать должное не “огню его красноречия, а убедительности доводов”, и признать решающее значение за освободительною силою Коперниковой системы мира.

Нам остался неизвестен результат этого всемирно-исторического диспута, где два века, старый и новый, боролись между собою за преобладание. На одной стороне были Аристотель и Птолемей с их учением о неподвижности Земли и конечности вселенной, на другой — Бруно, с проповедью движения Земли и множества миров. Во всяком случае, несомненно, что парижские профессора, присутствовавшие при этом открытом нападении на их схоластическую философию, не могли оказаться лучше настроенными по отношению к Бруно, чем их товарищи в Оксфорде. Стоит лишь вспомнить, что незадолго перед тем, в 1572 году, ученый Петр Рамус пал в Париже жертвою наемных убийц за то, что осмелился в области логики отрицать авторитет Аристотеля.

Впоследствии на допросах венецианской инквизиции Бруно показал, что оставил Париж на третий день после своего знаменитого диспута и что сделать это его заставило вспыхнувшее в городе “возмущение”. Быть может, это “возмущение” столько же относится к взрыву общественного негодования, вызванного защитою им своих тезисов, сколько и к началу действительно вспыхнувшей междоусобной войны.

Как бы то ни было, Бруно мог с чувством внутреннего удовлетворения глядеть на томик тезисов, который оставил он парижанам на “прощанье” как “залог живого воспоминания” своей реформаторской деятельности.

Венеция в XVI веке занимала второе место после Флоренции. Ее книжная торговля была всемирной. Университет в Падуе считался первым в Италии. Все это должно было особенно привлекать такого странствующего профессора и писателя, как Бруно. Жаль только, что он не знал раньше характера Мочениго. К несчастью, этот патриций был полной противоположностью Бруно. В то время, как наш философ был откровенен, доверчив и смел, Мочениго отличался скрытностью, подозрительностью и коварством. Однако вначале все шло хорошо. Бруно нанял себе квартиру и занялся обучением молодого патриция; одновременно с этим он приготовлял для него рукопись. Из Венеции Бруно ездил на время в Падую, где прочел несколько лекций немецким студентам, охотно посещавшим этот университет. По поводу этой поездки некто Ацидалий, гельмштадтский почитатель Бруно, писал в феврале 1592 года одному своему приятелю-студенту в Падуе: “Я собирался еще спросить у тебя, правда ли, что Бруно, как говорят, живет и учит в Падуе. Так ли это? Может ли такой человек, как он, возвратиться в Италию?!”

В марте наш философ вернулся в Венецию и имел неосторожность поселиться в доме своего ученика. По своему общительному характеру Бруно очень скоро завел обширные знакомства среди людей самых разнообразных профессий, среди ученых и прелатов, с которыми он встречался или в книжных магазинах, или в доме знатного венецианца Андреа Морозини, куда его часто приглашали. В доме Морозини собирался литературный кружок; Бруно нередко имел случай беседовать там о научных и философских предметах. В то время, как росла его связь с интеллигентными сферами Венеции, отношения с Мочениго расстраивались все более. Вскоре после начала занятий тридцатичетырехлетний патриций стал жаловаться, что Бруно учит его не всему, чему обещал. По своему суеверию и ограниченности, он, вероятно, предполагал в знаниях Бруно что-нибудь таинственное и магическое; быть может, он думал, подобно Гейнцелю, что Бруно научит его искусству делать изо всего золото. Наш философ наконец совсем разочаровался в своем ученике и объявил ему в резкой форме, что он научил его всему, чему обещал и за что получил от него вознаграждение, и что в настоящее время он принял твердое решение — как можно скорее возвратиться во Франкфурт. Он собирался там заняться своими дальнейшими сочинениями и в особенности возлагал большие надежды на свой труд о семи свободных искусствах, который думал посвятить папе Клименту VIII, чтобы этим путем добиться помилования вместе с разрешением жить вне ордена. Но тонкая сеть, в которой запутался великий итальянец, уже была настолько крепко затянута невидимою рукою инквизиции, что вскоре пришлось отказаться от всякой надежды на спасение.

Мочениго находился под неограниченным влиянием своего духовника. Его образ действий по отношению к Бруно свидетельствует, что он не делал ни одного шага, не испросив на то предварительного совета или указаний своего духовного отца. Несомненно, что он и Бруно пригласил к себе в Венецию с ведома и согласия своего руководителя и что именно последний поручил Мочениго вести подробный дневник о всех своих беседах с философом. План изловить Бруно и предать его в руки инквизиции был обдуман и составлен очень давно. Это видно с несомненностью из слов самого Мочениго. Когда в 1592 году книгопродавец Чьотто собирался во Франкфурт на книжную ярмарку, Мочениго просил его там узнать, такой ли Бруно человек, чтоб можно было на него положиться, и насколько следует верить его обещаниям. Узнав от возвратившегося Чьотто, что все франкфуртские ученики Бруно недовольны его Луллиевым искусством, коварный патриций между прочим заметил, что и сам он не верит Бруно, но все-таки хотел бы предварительно выжать из него, насколько возможно, больше пользы, чтобы до некоторой степени вернуть затраченные на философа деньги; он намеревается затем предать его в руки инквизиции. Понятен также и смысл обещания, которое Мочениго вытребовал у своей жертвы, а именно, что Бруно не уедет из его дома, предварительно не простившись с ним.

21 мая Бруно действительно собрался уехать; патриций настаивал, чтобы он остался, уверяя, что не всему еще научился. Наконец он перешел к угрозам и объявил, что найдет средства заставить Бруно остаться. Однако на следующий день, в пятницу 22 мая, Бруно опять возобновил свою попытку расстаться с Мочениго. Рассчитывая уехать в ночь на следующий день, наш философ уложил свои книги и рукописи и накануне еще отправил их во Франкфурт. Ночью к нему в комнату постучался Мочениго, под предлогом, что ему нужно переговорить со своим учителем. Бруно отпер дверь и увидал перед собой “благородного” патриция с его слугою Бартоло и шестью дюжими молодцами, в которых он признал венецианских гондольеров. Они заставили его одеться и отвели на чердак. Здесь Мочениго опять начал уговаривать его остаться. Он говорил, что если Бруно на это согласится и посвятит его в тайны мнемоники, красноречия и геометрии,— словом, научит всему, о чем он уже просил его раньше, то он возвратит ему свободу; в противном случае это дело кончится для него плохо. Бруно на это отвечал, что он научил патриция даже большему, чем входило в его обязательства, и что, во всяком случае, он ничем не заслужил подобного обращения. Тогда Мочениго запер Бруно на чердаке и ушел. Вскоре, однако, он опять возвратился и стал угрожать Бруно, говоря, что если он не введет его в могущественную область “тайных наук”, то он, Мочениго, сообщит инквизиции о выражениях, которые будто позволял себе Бруно по отношению к папе и католической церкви. Бруно очень спокойно возразил на это, что он никому не мешает верить по-своему; он не помнит своих выражений о папе; во всяком случае, если он что и говорил, то ведь разговор происходил наедине, без свидетелей; наконец, если он и очутится в руках инквизиции, то самое большее, к чему его могут присудить,— это опять одеться в монашеское платье.

На следующий день, 23 мая, явился капитан инквизиции со стражею, которая отвела Бруно из дома Мочениго в тюрьму. В тот же день “благородный” патриций отправил донос на Бруно к инквизитору; вследствие этого наш философ в следующую ночь был перевезен в ужасную государственную тюрьму со свинцовыми крышами. Любители совпадений найдут, вероятно, особенно знаменательным тот факт, что в то самое время, когда Бруно был брошен в темницу, Галилей начал читать свой курс математики в Падуе, и все шесть лет, в продолжение которых Галилей занимал математическую кафедру, Бруно провел в заточении.

25 мая Мочениго отправил в инквизицию первое дополнение к своему доносу и принял присягу в подтверждение справедливости своих показаний. Тотчас же было начато следствие. Когда процесс был уже в полном ходу, Мочениго, по требованию инквизитора, представил 29 мая второе дополнение к своему доносу.

Благодаря найденным в архивах Венеции официальным следственным актам по обвинению Бруно мы имеем теперь самые точные сведения о первой стадии начавшегося восьмилетнего шествия на костер этого мученика науки.

Инквизиционное судилище Венеции состояло: из отца-инквизитора (Pater Inquisitor), во время Бруно им был Джованни Габриелли из Салуццо, далее папского нунция в Венеции — Лодовико Таберна — и, наконец, епископа Венеции — Лоренцо Приули. Кроме того, в заседаниях инквизиции поочередно присутствовал один из трех ее членов от патрициев, называвшихся Savii all'Eresia; роль их заключалась в донесениях Совету Десяти обо всем, что происходило в инквизиционном судилище. При допросах Бруно этими тремя, попеременно присутствовавшими, ассистентами были: Алоиз Фоскари, Себастиан Барбадико и Томас Морозини.

Следствие началось с допроса свидетелей. Двое из них, книгопродавцы Чьотто и Британно, в заседаниях 26 и 29 мая, показали, что Бруно отличался всегда большою осторожностью в разговорах о религиозных предметах; что с языка его никогда не срывалось выражений, которые дали бы повод считать его плохим католиком или плохим христианином вообще. Оба они встречались с Бруно во Франкфурте-на-Майне и имели возможность наблюдать его поведение в стране, отличавшейся своими нападками на Рим, следовательно, при таких условиях, когда Бруно не имел оснований скрывать своих убеждений.

После Чьотто и Британно выступил добровольным свидетелем настоятель кармелитского монастыря, отзыв которого о Бруно мы приводили раньше.

Наконец, наступила очередь Бруно. Это было 29 мая 1592 года. Он начал с изложения всех обстоятельств своей жизни; его рассказ занял этот и последующий день допроса. В протоколе первого допроса, между прочим, говорится, что Бруно по наружности был “человек среднего роста, с каштановою окладистою бородою; на вид лет сорока”. Если он сам себя обрисовал в антипрологе к своей комедии Светильник, то мы почти можем,— говорит А. Веселовский,— дописать себе его физиономию: глаза задумчивые, потерянные, как будто ушедшие внутрь, в созерцании мук ада; смех сквозь слезы (in tristitia holaris, in hilaritate tristis); отсутствие тела; характер раздражительный и полный упрямства.

Обвинения Мочениго были делом не только злого сердца, но и головы, в которой царил ужасный сумбур. Поэтому нелегко разобраться в беспорядочном нагромождении отдельных обвинений, составлявших предмет доноса венецианского патриция, и решить, которые из них действительно основываются на словах самого Бруно и которые, напротив, составляют измышления Мочениго, вообще плохо понимавшего своего учителя. В доносе на первом плане фигурирует учение Бруно о бесконечности вселенной и множестве миров. Затем нашему философу ставится в вину утверждение, что жизнь человеческая и животная возникает из процесса разложения. Очевидно, в основе этого обвинения лежит дурно понятая, для своего времени крайне смелая гипотеза Бруно о естественном происхождении всех организмов. Несомненно, что человек, отрицавший единство человеческого рода, не мог не утверждать, что все живое отличается лишь по развитию, но не по существу. Обвинение в непочтительных отзывах о личности и чудесах Христа Бруно отрицал самым решительным образом, и надо думать, что в этом обвинении венецианский патриций действительно пересолил, следуя своему мнимо религиозному рвению. Точно так же очень мало вероятным представляется странный, приписываемый Бруно план: в союзе с Генрихом Наваррским вызвать общую революцию, стать во главе ее и при удобном случае овладеть имуществом других. Интересно, за кого Мочениго принимал судей, если решился предстать перед ними с подобным обвинением? Очень неблаговидным и, очевидно, рассчитанным на то, чтобы повлиять на судей, из которых, по крайней мере, один был монах,— представляется также возводимое патрицием на Бруно обвинение, будто он не раз высказывал удивление, как может такое мудрое правительство, как Венецианская республика, предоставлять монахам спокойно пользоваться их богатством, вместо того, чтобы прибрать его к своим рукам. И против такого низменно настроенного врага приходилось теперь оправдываться одному из серьезнейших носителей философской мысли! К своему доносу Мочениго приложил три книги сочинений Бруно и еще рукопись, писанную рукою философа. Вероятно, это было приложение к Словарю метафизических терминов, изданному позднее учеником Бруно, Рафаэлем Эглином.

По-видимому, Бруно не знал о всех тех обвинениях, которые возводил на него Мочениго. Да и сама инквизиция не обратила, кажется, внимания на многие пункты в доносах венецианца. По крайней мере, судьи стояли преимущественно на почве уклонений Бруно от учения церкви. Это обстоятельство дало повод нашему философу придавать слишком мало значения угрожавшей ему опасности. Так, Бруно раньше, чем его стали допрашивать, смело заявлял: “Я буду говорить правду. Мне не раз уже угрожали инквизицией, но я считал это за шутку, ибо я всегда могу дать о себе ответ”.

Как мы уже сказали, первые два допроса главным образом были посвящены истории жизни Бруно. Он изложил прошлое своей жизни самым откровенным образом, не забыв, впрочем, также сообщить и о своем намерении посвятить некоторые сочинения его святейшеству папе, в особенности же труд свой о семи свободных искусствах. В заключение исповеди Бруно просил разрешения одеться опять в одеяние своего ордена, не поступая, однако, в монастырь.

Чтобы склонить в свою пользу судей, наш философ разделил свои прежние сочинения на две группы; одни из них он одобряет, как и прежде; другим, напротив того, он теперь не сочувствует, находя, что они написаны “со слишком философской точки зрения и в недостаточно христианском духе”.

Заседания 2 и 3 июня были посвящены учению Бруно. По требованию судей он представил собственноручный список всех своих сочинений, как изданных, так и не появлявшихся в печати. Еще раз он настаивал, что все написанное им изложено с философской, а не религиозной точки зрения и что потому он должен быть оцениваем как философ, а не как учитель церкви. Затем Бруно перешел к изложению своей системы, ссылаясь при этом исключительно на свои латинские сочинения, изданные им во Франкфурте; из итальянских он упоминает, и то мимоходом, лишь свой диалог О причине, начале всего и едином.

“Я учу бесконечности вселенной как результату действия бесконечной божественной силы, ибо было бы недостойно Божества ограничиться созданием конечного мира, в то время как оно обладает возможностью творить всё новые и новые бесчисленные миры. Я утверждаю, что существует бесконечное множество миров, подобных нашей Земле, которую я представляю себе, как и Пифагор, в виде небесного тела, похожего на Луну, планеты и другие звезды. Все они населены, бесконечное их множество в безграничном пространстве образует вселенную. В последней существует всеобщее Провидение, благодаря которому все живое растет, движется и преуспевает в своем совершенствовании. Это провидение или сознание я понимаю в двояком смысле: во-первых, наподобие того, как проявляется душа в теле, то есть одновременно в целом и в каждой отдельной части; такую форму я называю природой, тенью или отражением Божества; затем сознанию присуща еще другая форма проявления во вселенной и над вселенной, именно не как часть, не как душа, а иным, непостижимым для нас образом”.

Из этих последних слов Бруно можно сделать заключение, что он не есть пантеист в тесном смысле, так как, хотя, с одной стороны, он и отождествлял вселенную и Божество, зато с другой,— приписывал Божеству личное сознание, которое ставит его выше вселенной. Такой взгляд на соотношение физического и духовного начала дал профессору Н. Гроту повод назвать учение Бруно монодуалистическим, то есть примиряющим путем личного сознания противоречие духа и материи.

По нашему мнению, едва ли можно придавать , большое значение приведенным выше словам Бруно и делать из них выводы об основных элементах его философии. Нельзя забывать, по справедливому замечанию Брунгофера, что материалом для воспроизведения той или другой системы должны быть философские идеи свободного человека, а не та изворотливая логика, к которой прибегает человек, держащий ответ в своих убеждениях перед инквизицией.

Под Духом Святым, объяснял Бруно на допросе, я вместе с Соломоном понимаю душу вселенной. От Святого Духа снисходит на все живое жизнь и душа. Она так же бессмертна, как неуничтожаема плоть. Жизнь есть расширение, смерть — сжатие живого существа. В этом смысле надо понимать слова Экклезиаста, что “нет ничего нового под солнцем”.

Защищаясь от обвинений, наш философ ссылался в свое оправдание на двойственную точку зрения на истину, благодаря которой философия и теология, наука и вера могут существовать рядом, не мешая одна другой. Правда, такое понимание истины как еретическое было осуждено в 1512 году на Латеранском соборе, но Рим не всегда придерживался постановления этого собора. Благодаря ссылке на принцип двойственной истины Помпонацци в 1516 году выхлопотал себе у Рима разрешение на издание книги о бессмертии души, также и Парижский университет предоставлял Бруно излагать свою философию с этой двойственной точки зрения.

Отсюда понятно, почему Бруно так часто в своих ответах инквизиции настаивал, что все, чему он учил, он учил как философ, не касаясь догматов, которые и сам он исповедует как добрый христианин. На вопросы инквизиции о его собственно религиозных взглядах философ отвечал совсем как верный католик. Что думает он о воплощении Слова и о рождении его? — Слово зачато было от Духа Святого и родилось от Пресвятой Девы Марии. Что необходимо для спасения? — вера, надежда и любовь. В этом же роде были ответы великого итальянца на все вопросы инквизиции о таинствах покаяния и причащения, о постах и молитвах. Словом, он отвечал, как отвечают обыкновенно на уроках катехизиса. Однако не так легко было отделаться от инквизиции тому, кто уже попал в ее руки. В заключение всего этого долгого допроса отец-инквизитор обратился к обвиняемому с речью, в грозных выражениях напомнив ему все пункты обвинения, как будто Бруно ничего еще не говорил в свое оправдание. Если обвиняемый, предупреждал инквизитор, станет упорно отказываться от всего, в чем впоследствии он может быть изобличен, то ему нечего будет удивляться, если инквизиция в отношении его прибегнет к законным средствам, которые предоставлены ей применять ко всем, кто не хочет познать милосердие Божие и христианскую любовь этого святого учреждения, и которые предназначены к тому, чтобы находящихся во тьме обращать к свету, а сбившихся с истинного пути — на стезю вечной жизни.

Бруно понял намек, заключавшийся в этих словах. На следующий день (3 июня) он стал еще мягче, производя впечатление совсем подавленного человека. Его допрашивали об отношениях его с Генрихом Наваррским. Очевидно, донос Мочениго достиг своей цели. Кроме того, Бруно пришлось также оправдываться в своем восхвалении еретической королевы английской. Он объяснял, что его похвала — простая риторика в античном вкусе. Наконец, у Бруно вынудили признание, равносильное полному отречению от своих убеждений. Все ошибки, которые до сего времени он совершил в отношении церкви, все ереси, в которых сделался виновным,— теперь он отбрасывал и обещал впредь гнушаться их; он раскаивался, если что подумал, сказал или сделал противное учению церкви; наконец он умолял святое учреждение, чтобы оно, снисходя к его слабости, дало ему возможность вернуться в лоно церкви и испытать на себе милость Божию.

День спустя был еще один, на этот раз короткий, допрос, и затем наступила пауза в восемь недель. Этого времени было достаточно для пытки, которую обыкновенно применяли к тем, кто слишком скоро раскаивается в своих заблуждениях.

30 июля Бруно снова предстал перед судьями. На этот раз великий страдалец показывал, что хотя он и не помнит, но очень может быть, что в течение своего продолжительного отлучения от церкви ему приходилось впадать еще и в другие заблуждения, кроме тех, которые уже им познаны. Затем, упав перед судьями на колени, Бруно со слезами продолжал: “Я смиренно умоляю Господа Бога и вас простить мне все заблуждения, в какие только я впадал; с готовностью я приму и исполню все, что вы постановите и признаете полезным для спасения моей души. Если Господь и вы проявите ко мне милосердие и даруете мне жизнь, я обещаю исправиться и загладить все дурное, содеянное мною раньше”.

Этим окончился собственно процесс в Венеции; все акты были отправлены в Рим, оттуда 17 сентября последовало решение: требовать от Венеции выдачи Бруно для суда над ним в Риме.


Бруно отрекся от своих религиозных убеждений с целью спасти себе жизнь и, вероятно, спас бы ее, если бы инквизиционное судилище в Венеции постановило свой приговор. Но, к сожалению, общественное влияние обвиняемого, число и характер ересей, в которых он подозревался, были так велики, что венецианская инквизиция не отваживалась сама окончить этот процесс. Кроме того, имелось в виду еще и то обстоятельство, что раньше Бруно избежал двух предстоявших ему процессов в Неаполе и Риме. Поэтому, как бы ни порешили его дело в Венеции, он все-таки должен был попасть в руки инквизиции этих двух городов. Венеция, чтоб отклонить от себя ответственность за приговор, отослала все акты великому инквизитору в Риме, и, вероятно, в числе их находились все сочинения и рукописи Бруно.

Римское инквизиционное судилище (конгрегация) состояло из нескольких кардиналов под личным руководством папы. Великим инквизитором в процессе Бруно был кардинал Мадручи; следующее по влиянию место занимал кардинал Сан-Северино, тот самый жестокий, но раздававший милостыню прелат, который назвал Варфоломеевскую ночь “днем великим и радостным для всех католиков”. Экспертом в деле Бруно был кардинал Белармин, ученый доктринер того времени, автор многочисленных брошюр в защиту католицизма и компилятор объемистых книг о ересях его времени.

Узнав, что знаменитый ересиарх арестован наконец в Венеции, Рим как тигр набросился на свою жертву.

Не медля (12 сентября 1592 года), кардинал Сан-Северино написал инквизиционному судилищу в Венеции, что Бруно не есть обыкновенный еретик, а вождь еретиков, что им написано немало книг, в которых восхваляются королева английская и другие еретические государи, что Бруно доминиканец и, несмотря на то, провел много лет в Женеве и Англии, что инквизиция Неаполя и других городов не раз уже требовала его на свой суд и что в силу всех этих соображений Бруно должен был при первом удобном случае препровожден в Анкону, а оттуда в Рим. Отправлявшаяся в Анкону барка была уже готова к отплытию, и, желая воспользоваться этим случаем, инквизитор настаивал на исполнении своего требования. Однако венецианский Верховный совет не мог так скоро решиться на что-нибудь; барке пришлось уехать без пленника. Только в октябре совет, через своего посланника в Риме, уведомил курию, что он отказывается выдать Бруно, так как, по его мнению, подобная выдача не соответствовала бы достоинству и независимости Венецианской республики.

Но Рим продолжал настаивать на выдаче, ссылаясь между прочим на то, что Бруно в качестве монаха подлежит юрисдикции папы. Наконец, 7 января 1593 года Верховный совет решил уступить желанию его святейшества. Прокуратору Контарини как консультанту совета было предложено дать заключение по этому делу в желательном для папы смысле; Контарини в представленном им совету заключении, за которым и последовала выдача Бруно, собственно, лишь повторил мотивы, имевшие значение в глазах только курии, и закончил словами: “Бруно долго жил в еретических странах и в течение всего этого времени вел распутный, совершенно дьявольский образ жизни. Он в высшей степени виновен в ереси; тем не менее, это один из выдающихся умов, какой только можно себе представить; это человек замечательной начитанности и огромных знаний”.

В этих словах удивительнейшим образом, но совершенно в духе того времени, удивление перед духовным величием Бруно смешивается с суеверным страхом перед его ересью.

“Его святейшество папа, — как доносил 16 января 1593 года из Рима венецианский посланник,— принятое республикою решение назвал делом для него в высшей степени приятным, за что и обещал навсегда остаться признательным”. 27 февраля Бруно был перевезен в Рим; он переменил тюрьму Венеции на заточение в Риме. 17 лет прошло со времени его бегства из Рима; теперь ему было 45 лет от роду.

Бруно намеревался свое отречение, к которому он прибегнул в Венеции, повторить и в Риме. Это обстоятельство еще более усиливает трудность решения вопроса: почему Бруно так долго томился в римских тюрьмах в ожидании исхода своего дела, тем более, что затягивать решение — вовсе не было в обыкновении инквизиционного судилища? Из помеченного пятым апреля 1599 года списка лиц, находившихся одновременно с Бруно в заточении, видно, что всех заключенных было 20 человек; в числе них семь священников и монахов, и только один из них содержался более двух лет. Лишь Бруно провел в тюрьме свыше шести лет. Все попытки объяснить столь долгое его заключение носят характер одних предположений, но предположения эти не только оправдываются свидетельством Шоппа, но, благодаря ему, приобретают значение почти достоверных фактов. Гаспар Шопп, бывший в молодости протестантом и обращенный папою Клементом VIII в рыцаря св. Петра и графа Кларавальского, по профессии писатель-ремесленник, является единственным из современников Бруно, который в качестве очевидца оставил нам описание смерти великого итальянца. В письме к своему приятелю Конраду Риттергаузену Гаспар Шопп рассказывает, что знаменитым теологам не раз удавалось убеждать Бруно в его заблуждениях, он уверял, что отречется от них, но, дав подобное обещание, опять обращался к защите своих “ничтожных идей”, а потом снова назначал сроки для своего отречения, постоянно отдаляя этим путем произнесение над собою приговора. То, что Шопп относил лишь к последним годам заключения Бруно, а именно к 1598 и 1599 годам, обнимает в действительности весь долгий период его содержания в тюрьмах Рима. В поправке нуждается также и утверждение Шоппа, что Бруно не раз был опровергаем теологами. Уже одно то обстоятельство, что Бруно снова возвращался к защите своего учения, свидетельствует о совершенно противоположном. В действительности же именно старания опровергнуть его учение и были истинною причиною его столь продолжительного заточения в римских тюрьмах. Инквизиция требовала от него отречения без оговорок, без колебаний, без обращения взора назад к своим прежним научным убеждениям о величии бесконечной вселенной. Если бы от Бруно домогались простого отречения — он бы отрекся и был бы готов еще раз повторить свое отречение. Но от него требовали другого: хотели изменить его чувства, желали получить в свое распоряжение его богатые умственные силы, обратить к услугам церкви его имя, его ученость, его перо. С этой целью и нападали на его философию. Но мог ли Бруно с высот открывшегося ему нового воззрения на мир обратиться опять к узким горизонтам аристотелевской средневековой системы? Благодаря этим бесконечным спорам с римскими богословами он окончательно освободился от неуверенности, от сомнения в себе самом, которое присуще каждому, кто идет против умственного течения и условий, господствующих в современном ему обществе.

Вошел Бруно в темницу не как герой, но героем он вышел из нее. Там он освободился от недостойного малодушия, которое проявлял в первое время своего заключения, и достиг того нравственного спокойствия и величия, о которых свидетельствуют последние минуты его жизни. То, что вначале он был слаб, лишь приближает его к нам, и жертва, которую он принес, становится оттого еще большею. По своим чувствам Бруно был глубоко религиозный человек в истинном значении слова. В течение всей своей жизни он не освободился от веры детских лет и от влияния авторитета, который был им так долго чтим. И всякий раз, когда судьи обращались к его религиозным чувствам, они встречали в нем полную готовность сделать им уступки. Но этого было для них мало: они хотели доказать ему ошибочность его учения также и с научной точки зрения, заставить его и в этой области отречься от своих взглядов, убедить его они не могли; отказаться же от своей философии вопреки убеждениям для Бруно значило изменить истине. Долгое время держал он себя и своих судей в ложной надежде на возможность своего отречения и назначал для этого всё новые сроки. Какие душевные муки должен был испытывать при этой ужасной внутренней борьбе этот некогда столь бодрый и уверенный в себе человек, теперь покинутый целым миром, одинокий, отданный во власть своих тюремщиков!

Но восторженная любовь к истине наконец одержала победу над темным инстинктом самосохранения,— и Бруно сделался жертвою своих научных убеждений.

“Суровость приговоров святой инквизиции,— говорит Шиллер,— могла быть превзойдена лишь тою бесчеловечною жестокостью, с какой приводились они в исполнение. Соединяя смешное с ужасным, увеселяя глаз оригинальностью процессии, инквизиция ослабляла чувство сострадания в толпе; в насмешке и презрении она топила ее сочувствие. Осужденного с особенной торжественностью везли на место казни; красное как кровь знамя предшествовало ему; шествие сопровождалось совокупным звоном всех колоколов; впереди шли священники в полном облачении и пели священные гимны. За ними следовал осужденный грешник, одетый в желтое одеяние, на котором черною краскою были нарисованы черти. На голове у него был бумажный колпак, который оканчивался фигурою человека, охваченного огненными языками и окруженного отвратительными демонами. Обращенным в противоположную сторону от осужденного несли Распятие: ибо спасения уже не существовало для него. Отныне огню принадлежало его смертное тело; пламени ада — его бессмертная душа. За грешником следовали духовенство в праздничном одеянии, правительственные лица и дворяне; отцы, осудившие его, заканчивали ужасное шествие. Можно было подумать, что это труп, который сопровождают в могилу, а между тем это был живой человек, муками которого теперь должен был так жестоко развлекаться народ. Обыкновенно эти казни совершались в дни больших торжеств; к этому времени накопляли побольше жертв, чтобы численностью их увеличить значение праздника. В особо торжественных случаях при казнях присутствовали короли, они сидели с непокрытыми головами, занимая места ниже Великого Инквизитора, которому в эти дни принадлежало первое место. Да и кто бы мог не трепетать перед трибуналом, рядом с которым не садились сами короли?”

Такое аутодафе было приготовлено 17 февраля для Бруно. Сотни тысяч людей стремились на campo dei Fiori и теснились в соседних улицах, чтобы, если уж нельзя попасть на место казни, то по крайней мере посмотреть процессию и осужденного. Но вот и он, худой, бледный, состарившийся от долгого заключения; у него каштановая окладистая борода, греческий нос, большие блестящие глаза, высокий лоб, за которым скрывались величайшие и благороднейшие человеческие мысли. Свой последний ужасный путь он совершает со звенящими цепями на руках и ногах; на вид он как будто выше всех ростом, хотя в действительности он ниже среднего. На этих некогда столь красноречивых устах теперь играет улыбка — смесь жалости и презрения. Цель шествия достигнута; остается еще подняться по лестнице, ведущей на костер. Осужденный поднялся, его привязывают цепью к столбу; внизу зажигают дрова, образующие костер. Пламя трещит; огненные языки поднимаются все выше и выше; вот они уничтожили позорное одеяние и, как бы негодуя, что на голове мыслителя оказался дурацкий колпак, обращают его в пепел; стали видны лоб и роскошные волосы, обвивающие столб, к которому привязан страдалец. Пламя уничтожает и их и начинает жечь обнаженное тело...

Бруно сохранял сознание до последней минуты; ни одной мольбы, ни одного стона не вырвалось из его груди; все время, пока длилась казнь, его взор был обращен к небу.

Из толпы смотрел на эту казнь известный уже нам Гаспар Шопп. Вернувшись домой, он тотчас же в письмах к своему другу описал это сожжение, которое, по его саркастическому выражению, “перенесло Бруно в те миры, которые он выдумал”.

То, что теперь представляется нам как героическая смерть, в глазах современников было позорной казнью...

“Смерть в одном столетии делает мыслителя бессмертным для будущих веков”; “Придет время, когда все будут видеть то, что теперь ты видишь”.

И действительно, выраженная в этих словах вера Бруно в торжество справедливости оправдалась спустя три века после его смерти.

9 июня 1889 года в Риме, на campo dei Fiori, на том самом месте, где он был сожжен, воздвигнут ему памятник работы Этторе Феррари, лучшего из скульпторов современной Италии. Эта замечательная даже в художественном отношении бронзовая статуя Бруно стоит невдалеке от древней via Triumphalis, Победной улицы древнего Рима, видевшей все триумфальные шествия носителей гражданской доблести античного мира, вблизи от развалин Пантеона, храма религиозной свободы древности.

Но раньше, чем этот памятник мог появиться на площади Вечного города, пришлось отвоевывать клочок земли, необходимый для его постановки. Великолепное произведение Этторе Феррари, безвозмездно выполненное им под влиянием благородного воодушевления памятью великого человека, было вынуждено целых десять лет простоять в мастерской, прежде чем его увидел свет. Так долго противилось открытию памятника клерикальное большинство муниципального совета: оно не хотело и слышать об искупительной миссии последующих поколений, которая требовала постановки памятника Бруно на месте его истлевшего праха, дабы памятник этот свидетельствовал об оправдании его веры в торжество справедливости, примиряющей все противоречия в истории и жизни.

Это сопротивление большинства муниципального совета напоминало последнюю слабую оппозицию тому будущему, наступления которого так опасались судьи Бруно и которое последний так ясно провидел, когда обратился к ним со словами: “Быть может, вы произносите приговор с большим страхом, чем я его выслушиваю”.

Наконец клерикалы, работавшие в этом деле незримым оружием маленьких интриг, возбудили против себя всеобщее негодование целой Италии. В Римском университете пришлось на продолжительное время прекратить лекции, так как учащаяся молодежь стала на каждом шагу всячески выражать свое негодование тем из профессоров, которые как члены муниципального совета подавали голос против открытия памятника Бруно. 17 февраля 1889 года, в день казни великого мыслителя, в Collegium Romanum было устроено такое чествование его памяти, какое редко выпадало на долю кого-либо из философов. В торжестве принимали участие министр народного просвещения и итальянский премьер.

Последовавшие затем новые выборы в муниципальный совет, при деятельном участии всех римских избирателей, дали свободомыслящее большинство, и для статуи Бруно, наконец, было отведено место на campo dei Fiori.

Международный комитет по постановке памятника великому итальянцу обратился к умственной аристократии всех образованных стран с приглашением принять участие в торжестве его открытия, которое было назначено на 9 июня. Ввиду важности этого исторического события следующие слова воззвания, составленного профессором Бовио, по нашему мнению, вовсе не звучат риторикой: “Кто бы ни направился в Рим на чествование воздвигаемого памятника, он будет чувствовать, что различия наций и языков остались позади и он вступил в отечество, где нет этих перегородок. Присутствующие на открытии памятника, устанавливаемого с согласия и на денежные средства всех народов, будут свидетельствовать тем самым, что Бруно поднял голос за свободу мысли для всех народов и своею смертью во всемирном городе освятил эту свободу”.

Никогда еще ни одному из мыслителей не открывался памятник при более торжественной и импонирующей обстановке, чем это было в Троицын день, 9 июня 1889 года, когда перед статуей Бруно преклонили свои знамена шесть тысяч депутаций и союзов не только из Италии, но из всего образованного мира. Тут были представители Германии, Франции, Англии, Бельгии, Голландии, Швеции и Норвегии, Дании, Венгрии, Греции, Соединенных Штатов и Мексики. Все улицы и площади Вечного города имели ликующий вид. На campo dei Fiori толпилось в праздничных одеяниях несметное множество народа. У памятника Бруно разместились сто музыкальных хоров и около тысячи знамен и штандартов разных университетов и обществ. Частные дома и общественные здания были разукрашены коврами и гирляндами из цветов объединенной Италии.

Лишь несколько домов, окутанных в траур, да католические церкви, закрытые в этот день, напоминали об иной общественной силе, некогда торжествовавшей в этом же городе свою победу над идеями и личностью Бруно, а теперь отошедшей в область истории...

Памятник Этторе Феррари изображает Бруно во весь рост.

Внизу на постаменте надпись:

IX июня MDCCCLXXXIX

Джордано Бруно

от столетия, которое он провидел, на том месте, где был зажжен костер.

Постамент по сторонам украшен барельефами, представляющими главнейшие моменты из жизни Бруно: диспут в Оксфорде, произнесение смертного приговора и сожжение на костре. Кроме того, на каждой из сторон пьедестала помещено по два портрета мыслителей — предшественников и последователей Бруно, которых постигла одинаковая с ним судьба,— портреты Сервета, Петра Рамуса, Томаззо Кампанеллы, Джона Виклифа, Яна Гуса, Антонио Палеарио, Паоло Сарти и Джулио Чезаре Ванини.

Джордано Бруно был одним из великих мыслителей и поэтов эпохи Возрождения, когда, как говорит один из историков мысли этой эпохи, Брунгофер, “воскресла вновь зарытая в течение тысячелетия, в глубине памяти человечества и под развалинами разрушения, древняя культура, обогатившая исследования истины, добра и прекрасного мастерскими произведениями Греции и Рима. Группа Лаокоона, Аполлон Бельведерский и Медицейская Венера вновь появились на свет, почти одновременно с печатными изданиями Гомера и Софокла, Платона, Аристотеля и других поэтов и мыслителей Греции и Рима. Открытие следовало за открытием. Народы жили в постоянном внутреннем возбуждении и тревоге, свойственных только эпохам, в которые даже малоодаренные от природы люди, захваченные потоком новых ощущений, живо чувствуют, что старое клонится к могиле и что начинается новая эра развития”.

В такую-то эпоху и явился Бруно со своим миросозерцанием, пребывавшим в совершенном противоречии с господствовавшим умственным и нравственным порядком. Философия Бруно привела его на костер. Главным обвинением против него было его учение о бесконечности вселенной и множестве миров. Семь лет томился Бруно в ужасных тюрьмах инквизиции, ибо судьи не теряли надежды, что он все-таки отречется наконец от своих научных убеждений. Однако для Бруно это оказалось нравственно невозможным, и он добровольно предпочел смерть. 17 февраля 1600 года он был, с особенной торжественностью, сожжен на костре в Риме на campo dei Fiori, он стал пеплом, и ветер развеял этот пепел. Зато созданная им философская система, послужившая впоследствии основанием для дальнейшего развития европейской мысли, равно как и последний совершённый им подвиг самоотвержения во имя истины, сделали Бруно не только героем эпохи Возрождения, но и благороднейшим представителем мысли и чувства для последующих поколений. Однако жертва, принесенная им новому, научному миросозерцанию, не только оспаривалась в течение трех веков, но и теперь еще не всегда оценивается по достоинству. Так, например, французский ученый Эрнест Ренан, в одном из своих первых Essays, утверждает, будто одна только религия и мечтательность могут создавать мучеников, что трезвая истина и наука в них не нуждаются. По его мнению, нет оснований, почему бы, когда потребуют власти, ученому мужу и не отречься публично от признаваемой им истины, если он убежден, что, несмотря на его отречение, она незаметно все равно распространится в обществе. Ренан вспоминает при этом о Галилее, который счел возможным без ущерба для истины публично отказаться от своего учения о движении Земли вокруг Солнца, и противопоставляет ему Джордано Бруно как пустого мечтателя и безумца, который предпочел смерть отречению от своей “бездоказательной” философии. Чтобы понять, почему Галилей и Бруно держали себя неодинаково по отношению к одной и той же истине, следует иметь в виду существенное различие между наукой и философией.

Общий предрассудок рисует философа ведущим уединенный созерцательный образ жизни; царство философа не от мира сего; в мире борется “воля” за свои вечно новые потребности и желания, возникающие тотчас по удовлетворении прежних нужд и стремлений; между тем он, философ, дышит спокойной, бесстрастной атмосферой чистого умозрения.


Каталог-Молдова - Ranker, Statistics

Работает на Amiro CMS - Free